THE BELL

Есть те, кто прочитали эту новость раньше вас.
Подпишитесь, чтобы получать статьи свежими.
Email
Имя
Фамилия
Как вы хотите читать The Bell
Без спама

Эллендея Проффер Тисли

Бродский среди нас

Ellendea Proffer Teasley

Brodsky Among Us

© 2014 by Ellendea Proffer Teasley

© В. Голышев, перевод на русский язык, 2015

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2015

© ООО “Издательство АСТ ”, 2015

Издательство CORPUS ®

Фотографии воспроизводятся с разрешения Casa Dana Group, Inc. and the Ardis Archive, University of Michigan

Предисловие

Несколько слов о контексте

Мира, где Карл Проффер и я познакомились с Иосифом Бродским, давно нет, и по-настоящему знают его только дети “холодной войны”. Так что русским читателям, не знающим, как воспринимали то время молодые американцы, наверное, стоит сказать несколько слов о контексте данных мемуаров.

“Холодная война” начиналась, когда к концу подходила Вторая мировая война и военные и гражданские люди наблюдали, как Советский Союз подчиняет пограничные страны. Эти страны будут именоваться порабощенными или сателлитами – в зависимости от того, кто говорит. Ответом Соединенных Штатов на насильственную ассимиляцию этих стран были войны – наиболее масштабные в Корее и во Вьетнаме – и кровавые вмешательства в центрально– и южноамериканских странах. Советы оправдывали свои неприемлемые действия тем, что их огромной стране требуется защита от врагов в форме приграничных территорий. Америка оправдывала свои неприемлемые действия тем, что коммунизм ведет к тирании, и надо останавливать его везде, где он возникает. Это, конечно, очень упрощенное объяснение, но оно позволяет понять, почему в 1950-х и 1960-х годах между двумя великими ядерными державами установилась атмосфера взаимной подозрительности.

Россия присутствовала в повседневной жизни молодых американцев, и присутствие это было окрашено чувством страха. Мы прятались под столами в классе во время учебных тревог и знали, почему наши родители строят бомбоубежища. Нам снились бомбежки, и в нашем сознании Советский Союз был страной, которая подавила народные движения в Венгрии и Чехословакии. Вожди Советского Союза казались непостижимыми, и это рождало страх, что они под влиянием паранойи могут напасть на нас.

Когда наше поколение стало взрослым, его стало волновать постепенное втягивание Америки во вьетнамскую войну, где должны будут сражаться наши родственники, братья, чтобы непонятно как остановить коммунизм. Действовал призыв, и это заставляло молодых задуматься о характере разворачивающейся войны. Мы задумывались и пришли к выводу, что цена слишком высока.

Учитывая угрозу, какой виделся Советский Союз, можно предположить, что Карл и я решили изучать русский язык в соответствии с почтенной традицией “познай врага своего”, но, как ни странно, двигало нами совсем не это: русскими исследованиями мы занялись из интереса к одной из великих мировых литератур. К ней мы пришли разными путями, но отозвалась она в нас одинаково. Эта литература, глубокая, богатая и мощная, стала для нас откровением после английской и французской, которые только и были нам знакомы. В девятнадцатом веке крестьянская, по большей части неграмотная, страна родила Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского и Чехова. За этим Золотым веком последовал трагический для России двадцатый век, когда война, революция, Гражданская война и тирания почти разрушили целую культуру. Чудо – что не до конца. Это была сильная литература, и мы были люди сильных эмоций.

Хотя Карл Рей Проффер родился в 1938 году, а я в 1944-м и выросли мы в разных частях страны, в наших биографиях было одно общее: никаких признаков того, что дальнейшая наша жизнь будет посвящена русской литературе.

Родители Карла Рея Проффера не закончили средней школы и, тем не менее, преуспели. Карл поступил в Мичиганский университет в Энн-Арборе, намереваясь стать баскетболистом или, если не получится, юристом. На первом курсе ему надо было выбрать иностранный язык; Карл посмотрел на доску со списком языков и впервые увидел русский алфавит. Он сказал себе: “Какой интересный алфавит”. Особенно привлекла его буква “ж”, похожая на бабочку. Эта красивая буква и побудила его выбрать русский, что, в свою очередь, побудило записаться на курсы по русской литературе. До тех пор Карл читал очень мало какой бы то ни было литературы, а теперь встретился с писателями русского Золотого века. Человек с превосходным умом, исключительной памятью и логическими способностями, он, наверное, должен был бы стать юристом – но влюбился в русскую литературу. Это было неожиданностью для всех вокруг, и родители беспокоились: много ли можно достичь в такой бесперспективной области? Он решил писать диссертацию о Гоголе.

Новые мемуары о Бродском написала Эллендея Проффер Тисли, американский литературовед-славист, которая вместе со своим мужем Карлом Проффером основала издательство «Ардис». В 1970–1980-е годы «Ардис» считалось главным издательством русскоязычной литературы, которая не могла быть опубликована в СССР. Это небольшая, но очень информативная книжка: Бродский был настолько близким другом семьи Проффер (они познакомились еще в Ленинграде до его эмиграции), что Эллендея с редким спокойствием рассказывает о его высокомерии, нетерпимости ко многим явлениям и непорядочности с женщинами - так, как рассказывают о недостатках близких родственников. При этом она не скрывает, что обожает Бродского и как поэта, и как человека. Своей книгой Проффер борется с мифологизацией его образа, которая за неполные 20 лет с момента его смерти только нарастает: «Иосиф Бродский был самым лучшим из людей и самым худшим. Он не был образцом справедливости и терпимости. Он мог быть таким милым, что через день начинаешь без него скучать; мог быть таким высокомерным и противным, что хотелось, чтобы под ним разверзлась клоака и унесла его. Он был личностью».

12 воспоминаний о Бродском от его американских издателей

Надежда Мандельштам

Впервые молодые слависты Карл и Эллендея Проффер узнали о новом ленинградском поэте Иосифе Бродском от Надежды Мандельштам. Писательница и вдова великого поэта приняла их в 1969 году в своей московской квартире на Большой Черемушкинской и настоятельно посоветовала познакомиться в Ленинграде с Иосифом. В планы американцев это не входило, но из уважения к Мандельштам они согласились.

Знакомство в доме Мурузи

Через несколько дней издателей по рекомендации Надежды Яковлевны принял 29-летний Бродский, уже переживший ссылку за тунеядство. Это произошло в доме Мурузи на Литейном - когда-то там жили Гиппиус и Мережковский, а сейчас ленинградский адрес Бродского стал его музеем-квартирой. Бродский показался гостям интересной, но сложной и чересчур самовлюбленной личностью; первое впечатление обеих сторон не пошло дальше сдержанного интереса. «Иосиф разговаривает так, как будто ты или культурный человек, или темный крестьянин. Канон западной классики не подлежит сомнению, и только знание его отделяет тебя от невежественной массы. Иосиф твердо убежден в том, что есть хороший вкус и есть дурной вкус, притом что четко определить эти категории не может».

Напутствие Ахматовой

Тот факт, что в молодости Бродский входил в круг так называемых «ахматовских сирот», помог ему позже в эмиграции. Ахматова еще в начале 60-х рассказала о Бродском в Оксфорде, куда приехала за степенью доктора, его имя запомнили, и эмигрировал Бродский уже не безвестным советским интеллигентом, а любимцем Ахматовой. Сам он, по воспоминаниям Проффер, вспоминал об Ахматовой часто, но «говорил о ней так, как будто вполне осознал ее значение только после ее смерти».

Письмо Брежневу

В 1970 году Бродский написал и был готов отправить Брежневу письмо с ходатайством об отмене смертного приговора для участников «самолетного дела», в котором он сравнивал советский режим с царским и нацистским и писал, что народ «достаточно натерпелся». Друзья отговорили его это делать. «До сих пор помню, как при чтении этого письма я похолодела от ужаса: Иосиф в самом деле собирался его послать - и был бы арестован. Я еще подумала, что у Иосифа искаженное представление о том, сколько значат для людей на самом верху поэты». После этого случая Профферам стало окончательно ясно, что Бродского надо увозить из СССР.

Новый, 1971 год Профферы с детьми встречали в Ленинграде. В тот приезд они в первый и в последний раз встретились с Мариной Басмановой - музой поэта и матерью его сына, с которой к тому времени Бродский уже мучительно порвал. Впоследствии, по убеждению Эллендеи, все свои любовные стихи Бродский все равно будет посвящать Марине - даже несмотря на десятки романов. «Это была высокая, привлекательная брюнетка, молчаливая, но она очень хорошела, когда смеялась, - а смеялась потому, что, когда подошла, Иосиф учил меня правильно произносить слово «сволочь».

Стремительная эмиграция

Бродский ненавидел все советское и мечтал уехать из СССР. Основным способом он видел фиктивный брак с иностранкой, но организовать его было не так просто. Неожиданно, во время подготовки страны к визиту Никсона в 1972 году, в квартире Бродского раздался звонок из ОВИРа - поэта приглашали на разговор. Результат был ошеломительным: Бродскому предлагали уехать сейчас же, в течение 10 дней, иначе для него наступит «горячее время». Местом назначения был Израиль, но Бродский хотел только в США, которые он воспринимал как «антисоветский союз». Американские друзья начали ломать голову, как устроить его в своей стране.

Через несколько дней самолет с Бродским на борту приземлился в Вене, откуда он должен был отправиться в Израиль. В Россию он больше не вернется никогда. Бродский не сразу осознал, что с ним произошло. «Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: «Странно, никаких чувств, ничего…» - немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой; его удивляло изобилие марок машин», - вспоминал Карл Проффер, как встречал Бродского в венском аэропорту.

Бродский не понимал, каких усилий стоило его друзьям, которые называют иммиграционную службу США «самой отвратительной организацией из всех», добиться для него, не имеющего даже визы, возможности приехать и начать работать в Америке. Это удалось сделать только с активным участием прессы. Бродский прилетел в Новый Свет и остановился в доме Профферов в Энн-Арборе - городе, где он проживет много лет. «Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: «Все это сюрреально».

Стопроцентный западник

Бродский был непримиримым врагом коммунизма и стопроцентным сторонником всего западного. Его убеждения часто становились причиной споров с умеренно левыми Профферами и другими университетскими интеллигентами, которые, к примеру, протестовали против вьетнамской войны. Позиция Бродского скорее напоминала позицию крайнего республиканца. Но больше политики он интересовался культурой, которая для Бродского концентрировалась практически исключительно в Европе. «Что касается Азии, за исключением нескольких многовековой давности литературных фигур, она представлялась ему однообразной массой фатализма. Всякий раз, говоря о количестве народа, истребленного при Сталине, он полагал, что советский народ занял первое место на олимпиаде страданий; Китая не существовало. Западнику азиатская ментальность была враждебна».

Враждебность и надменность

Бродский открыто враждебно относился к сверхпопулярным в СССР поэтам-западникам - Евтушенко, Вознесенскому, Ахмадулиной и другим, что при этом не мешало ему обращаться к почти всемогущему Евтушенко за помощью, если надо было посодействовать кому-то из знакомых в эмиграции из СССР. Пренебрежительное отношение Бродский выказывал и ко многим другим литераторам, даже не отдавая себе в этом отчета: например, однажды он оставил разгромный отзыв на новый роман Аксенова, который считал его своим другом. Роман смог выйти только через несколько лет, а Аксенов позвонил Бродскому и «сказал ему что-то в таком роде: сиди на своем троне, украшай свои стихи отсылками к античности, но нас оставь в покое. Ты не обязан нас любить, но не вреди нам, не притворяйся нашим другом».

Нобелевская премия

Проффер вспоминает, что Бродский всегда был очень самоуверенным и, еще живя в Ленинграде, говорил, что получит Нобелевскую премию. Однако эту самоуверенность она считает органической чертой его таланта, то есть положительной чертой - без нее Бродский мог бы не стать Бродским. После полутора десятков лет жизни за границей, всемирного признания и смерти родителей, оставшихся за железным занавесом, Бродский получил премию и танцевал со шведской королевой. «Более счастливого Иосифа я никогда не видела. Он был очень оживлен, смущен, но, как всегда, на высоте положения… Оживленный, приветливый, выражением лица и улыбкой он будто спрашивал: вы можете в это поверить?»

Женитьба

«Голос у него был растерянный, когда он мне сообщил об этом. Не могу поверить, сам не знаю, что я сделал, сказал он. Я спросила его, что случилось. «Я женился… Просто… Просто девушка такая красивая». Единственная жена Бродского, итальянская аристократка русского происхождения Мария Соццани, была его студенткой. Они поженились в 1990 году, когда Бродскому исполнилось 50, а СССР уже рушился. В 1993 году у них родилась дочь Анна.

В 90-е имевший слабое сердце Бродский перенес несколько операций и старел на глазах, однако так и не бросил курить. Про одну из последних встреч Проффер вспоминает: «Он пожаловался на здоровье, и я сказала: ты давно уже живешь второй век. Такой тон был у нас нормальным, но Марии было тяжело это слышать, и, посмотрев на ее лицо, я пожалела о своих словах». Через несколько недель, 28 января 1996 года, Бродский умер у себя в кабинете. В Россию, где к тому времени уже вышло его собрание сочинений, он так и не приехал, а похоронен был в Венеции на острове Сан-Микеле.

  • Издательство Corpus, Москва, 2015, перевод В.Голышева

Бродский среди нас.
Отрывок из книги

T -

Сегодня исполняется 75 со дня рождения Иосифа Бродского. Предлагаем прочитать отрывок из посвященной поэту книги, опубликованный в журнале «Сноб» в ноябре 2014 года. До какого-то времени Эллендея и Карл Проффер были его единственным тылом, надежной гаванью, его американской семьей. Но потом что-то безнадежно изменилось

  • Фото: Архив Эллендеи Проффер Тисли Иосиф Бродский, Эллендея Проффер и Андрей Сергеев, Ленинград, 1971 год

    Перевод с английского: Виктор Голышев.

    Книга выйдет в 2015 году в издательстве Corpus.

    ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

    Их связывало больше тридцати лет знакомства, дружбы, творческих и житейских отношений. Дистанция, которая поначалу казалась очень короткой, с годами постепенно увеличивалась. На то были разные причины: его непростой характер, обстоятельства новой, непривычной для него западной жизни, эмигрантская бесприютность. До какого-то времени Эллендея и Карл Проффер были его единственным тылом, надежной гаванью, его американской семьей. Но потом что-то безнадежно изменилось. Накопились обиды, разочарования, отдалявшие его от них. Ему cтало тесно в тихой университетской заводи американской славистики, его славе и амбициям не соответствовали скромные тиражи и возможности маленького издательства Ardis. А потом умер Карл… Обо всем этом Эллендея Проффер Тисли вспоминает в книге «Бродский среди нас» спокойно, с какой-то бесстрастной рассудительностью человека, которому через многое пришлось пройти, преодолеть, простить. Ее книга читается как драма постижения другой жизни, другой ментальности, другой души, так и оставшейся в чем-то абсолютно чужой и непонятной, но оттого не менее притягательной и живой. Из компании на этой памятной фотографии, сделанной Карлом Проффером в Ленинграде в 1971 году, осталась в живых только она. Рыжеволосая красавица в мехах, главная американская специалистка по Булгакову, как ее представляли на литературоведческих симпози-умах и конференциях. Сегодня она возвращается в Россию с книгой, которую могла бы написать булгаковская Маргарита.

    Каких вы любите поэтов?

    Поэты любят писать о поэтах. В прошлом году я наугад раскрыла книгу Владислава Ходасевича, прочла: «Блок был поэтом всегда, каждую минуту своей жизни», - и подумала об Иосифе. Подумала об Иосифе, а потом подумала о Борхесе - впервые в жизни мысленно соединила этих двух писателей.

    Когда мне было восемнадцать лет, меня пригласили на обед, устроенный в честь Хорхе Луиса Борхеса. Для меня это было первое литературное мероприятие, я была посторонней, но, очутившись в чужой среде, почему-то чувствовала себя свободно. Сотрудники испанского отделения отнеслись к Борхесу как к священной реликвии. Что он говорил, не помню. Запомнилась только его любезность. Но запомнила кое-что еще из этого обеда: человек, сидевший справа от меня, спросил, каких я люблю поэтов.

    «Мне нравятся некоторые стихотворения Йейтса, Элиота и Маяковского», - сказала я, пытаясь скрыть свое невежество.

    Он сказал, что имеет в виду темперамент. Я не понимала значения темперамента в писателях. Не сознавала, что иногда тебе нужен Элиот, иногда Йейтс или, как сказал бы русский, иной раз Цветаева, а иной раз Мандельштам.

    Теперь, когда я прочла многих поэтов, мне понятно, что этот вопрос заслуживает ответа. Тот, о ком я пишу, Иосиф Бродский, нобелевский лауреат по литературе и единственный русский, ставший американским поэтом-лауреатом, считал, что меньший не может рассуждать о большем, но я полагаю, что кошке позволено смотреть на короля.

    Большая Черемушкинская улица, 1969

    В Москве весна, но вокруг небольшого многоквартирного дома на юго-западе, где живет Надежда Яковлевна Мандельштам, природы мало. Мы с моим мужем Карлом Проффером стали бывать у нее начиная с февральского гололеда, и она ввела нас в литературные круги. У вдовы Осипа Мандельштама светлые ведьминские глаза, мелкие кошачьи зубы и детская улыбка с легкой приправкой яда. Ей шестьдесят девять лет, выглядит она гораздо старше, но хрупкость ее обманчива. Она закончила одну книгу воспоминаний; книга еще не издана. Те, кто читал рукопись, говорили, что мемуары ее будут сенсацией и расколют литературный мир… Она спрашивает меня: «Вы когда-нибудь напишете о нас?» Я отвечаю: «Нет». Мне двадцать пять лет, и такая работа мне кажется немыслимой.

    В этот день мы говорим ей, что собираемся на неделю в Ленинград.

    Раз вы едете в Ленинград, вам интересно будет познакомиться с Бродским.

    Говорит так, как будто уже знает, что из этого получится, - а может, и вправду знает. Она мастерица связывать судьбы.

    А тогда мы ничего особенного не ожидали. Ну, еще один писатель, с которым надо встретиться. В Москве больше никто не предлагал с ним познакомиться, хотя многие наши друзья знают его лично.

    Мы читали его стихи и имеем представление о его биографии: в 1964 году Бродского обвинили в «тунеядстве» и приговорили к пяти годам исправительных работ в архангельской деревне. Благодаря кампании в западной прессе его освободили через восемнадцать месяцев. Знаменит он стал на Западе из-за этого суда. За его судьбой следят журнал «Энкаунтер», Би-би-си и русские газеты в Париже и Нью-Йорке. Своей известностью он обязан записи судебного заседания, сделанной писательницей Фридой Вигдоровой с большим риском для себя. Но она присутствовала только на части процесса: опознав в ней журналистку, ее выдворили. Не будь этого документа, ставшего сенсацией в Европе, мир не прочел бы слов молодого поэта, такого беззащитного и в то же время полного достоинства, сказавшего, что он не тунеядец, а поэт и то, что он написал, сослужит людям службу не только сейчас, но и будущим поколениям.

    Для западных литераторов в эпоху холодной войны это было потрясением. Для нас же Бродский не был мучеником. Все зависит от контекста, а за те шесть месяцев, что мы соприкасались с советской литературной средой, контекст для нас решительно изменился. Например, наш друг, германист и диссидент Лев Копелев, провел в лагере восемнадцать лет; Варлам Шаламов, единственный писатель, воистину претворивший кошмар в литературу, отбыл там почти двадцать пять лет. В 1966 году за публикацию «антисоветских» произведений писатели Синявский и Даниэль были осуждены: первый - на семь лет, второй - на пять. Все говорят, Бродскому повезло, что Сартр принял в нем участие.

    Надежда Яковлевна Мандельштам упоминала о Бродском несколько раз и говорила, что он настоящий поэт, но ему недостает дисциплины. И, как все почти, добавляла, что он самоучка. Уточняя, что самоучка не в том роде, что Дэвид Юм. Некоторые ее замечания для нас загадочны: Ахматова, утверждает она, оказала большое влияние на Бродского - в том смысле, как он себя держит. Она говорит, что он «очень внимательно» читал стихи и прозу Мандельштама.

    Она дает нам его телефон и запечатанное письмо. В Москве она всего пять лет, а перед этим долго скиталась. Она пережила сталинский террор, не раз сталкивалась с осведомителями и поэтому весьма озабочена безопасностью: в письме, вероятно, сказано, что с нами можно общаться. Мы не знаем, что конкретно содержится в письме, не знаем, много ли она посылала к нему американцев - скорее всего, нет, учитывая ее тогдашний страх перед общением с иностранцами.

    У нас и в мыслях не было сказать Надежде Яковлевне «нет», сославшись на то, что в Ленинграде нам надо за короткое время повидаться со многими. Надежда Мандельштам была одним из первых наших проводников по неведомому советскому миру; по ее звонку перед нами открывалось множество дверей и архивов. Мы согласились встретиться с Бродским просто потому, что она так хотела.

    Дом Мурузи, 1969

    22 апреля 1969 года мы входим в комнатку Бродского; хозяин ее похож на американского выпускника. На нем голубая рубашка и вельветовые брюки. Очень западного вида брюки - прямо вызов режиму.

    Двадцатидевятилетний Бродский - интересный мужчина, рыжий, веснушчатый, что-то в нем от Трентиньяна. Личность его обозначает себя сразу - юмором, умом, очаровательной улыбкой. Курит беспрестанно и эффектно.

    Самое замечательное в Бродском - решимость жить так, как будто он свободен в этой распростершейся на одиннадцать часовых поясов тюрьме под названием Советский Союз. В противостоянии с культурой «мы» он согласен быть только индивидуалистом - или не быть вообще. Кодекс его поведения выработан опытом жизни в тоталитарном обществе: человек, который не думает самостоятельно, который растворяется в группе, - сам часть пагубной системы.

    Иосиф словоохотлив и раним. Еврейский выговор его слышен сразу: мать рассказывает, что ребенком она повела его к логопеду, но после первого же занятия он отказался ходить. Он постоянно уточняет, смягчает свои высказывания, следит за вашей реакцией, ищет точки соприкосновения. Говорит о Донне и Баратынском (оба - поэты-мыслители), то и дело повторяя «да?», как бы выясняя, согласны ли вы. (Впоследствии по-английски это будет у него yeah?.) Этим он располагает к себе собеседника. Есть, конечно, и другой Иосиф - такого мы редко наблюдали, но часто о нем слышали - дерзкий, высокомерный, грубый. Помню, кто-то из друзей сказал о Маяковском: человек без кожи.

    К русским поэтам отношение аудитории чуть ли не священное, влияние их можно сравнить с популярностью известнейших исполнителей авторских песен в Соединенных Штатах. Поэтам положено выступать, декламировать. Читая свои стихи, Иосиф превращается в музыкальный инструмент, его звучный голос заполняет каждый уголок помещения. Голос завораживает, запоминается, как сам его обладатель.

    Иосиф реагирует на все в интеллектуальной сфере. Он постоянно генерирует идеи и образы, ищет прежде не замеченные связи и говорит о них по мере того, как они приходят ему в голову. Разговор с ним требует умственного напряжения, и ведет он себя так, как будто ваши мнения для него важны, - в этом часть его обаяния. Судя по его высказываниям о других поэтах, в нем силен дух соперничества, и порой он сам этого стесняется. Философски он держится позиции почти воинственного стоицизма. Говорит он: «Мы ничто перед лицом смерти», а исходит от него: «я покорю».

    Поэт заявляет сразу, что он не диссидент - он не желает определять себя в какой бы то ни было оппозиции к советской власти; он предпочитает вести себя так, как будто этот режим не существует. На его взгляд, несправедливо, что диссиденты привлекают внимание к себе, тогда как безымянные миллионы страдают молча. Нам это малопонятно, нам слышится здесь нотка самооправдания. Он неосмотрительно осуждает людей, зная, что они наши друзья, и в суждениях, кажется, исходит из политики. Он не может простить нашим друзьям Льву Копелеву и Рае Орловой, что они были коммунистами, хотя сейчас они диссиденты и из партии вышли после доклада Хрущева о сталинских преступлениях. Они дружат с Сахаровым, но, по мнению Иосифа, коммунистического прошлого нельзя извинить ничем. (Впоследствии я узнала, что перед арестом, будучи в Москве, он приходил за советом к Копелеву.) Сам он всегда готов дать совет, и, думаю, он пытался предостеречь нас от сомнительных дружб.

    Из разговора стало понятно, что мы всего лишь последние из посещавших его иностранцев - до нас тут бывали и ученые люди, и просто приезжие из Европы и Северной Америки. Многие из них сыграют важную роль в его судьбе после эмиграции, но пока что они для него - гости из свободного мира.

    Я понимаю, что Бродский выступает перед нами, в то же время нас оценивая; при этом чувствуется в нем некая застенчивость. Он физически беспокоен, ходит по комнате, берет какие-то вещи, проводит рукой по волосам. Все его тело участвует в общении. Даже выступление в роли «русского поэта» несет большую информацию. Бродский - конквистадор по натуре, и скрыть этого не могут ни слегка смущенные улыбки, ни нервная самоирония. Он колоссально уверен в себе как в поэте.

    Во время этого разговора в первый день я замечаю, что Карл заинтересовал Иосифа; Карл очень высокий и, по словам наших русских друзей, похож на Роберта Льюиса Стивенсона. Он специалист по Гоголю, Пушкину и Набокову; внешне он сдержан, скептичен. Интеллигенция сейчас увлечена Набоковым, а Карл состоит с ним в переписке - и это очень интересно Иосифу. Мною же Иосиф интересуется лишь постольку, поскольку я женщина - и молодая. Я пишу диссертацию о Булгакове, а он Бродскому неинтересен: слишком популярный писатель и потому не может быть хорошим. Мы получаем удовольствие от беспорядочной беседы, перескакивающей с темы на тему.

    Когда мы приходим снова через несколько дней, Иосиф уже не выступает. Он жестом приглашает нас войти, а сам в это время разговаривает по телефону и, поглядывая на нас, говорит в трубку: «Здесь сижу - Цензура сосу». Мы засмеялись, он засмеялся, и так началась наша близкая дружба с Бродским.

    С этих первых встреч мы уходим бодрыми, веселыми, но и с некоторыми сомнениями из-за того, что Иосиф явно желает подогнать мир под свое представление о том, каким он должен быть. Он последователен только в пределах стихотворения. Взгляды его меняются в зависимости от настроения. Для него важно иметь идею, а не проверять ее. Он категоричен, он вещает, но это нейтрализуется самоиронией и обаятельной улыбкой. Беседа для него не только процесс общения: говоря, этот человек выясняет, что сам он думает.

    Когда нет посторонних, мы подолгу говорим о литературе. Он настаивает, что малоодаренный (на наш взгляд) Тредиаковский - поэт замечательный, и предпочитает Пушкину Баратынского. Мы не согласны, и никакие его доводы нас не убеждают. Если ты русский поэт, можно понять, что тебе хотелось бы, чтобы Пушкин не существовал, - так же как художники были бы не прочь, чтобы Пикассо умер в раннем возрасте.

    Во время этого визита мы коснулись соперничества между Ленинградом-Петербургом и Москвой. Ленинград - искусственный город строгой геометрии и классицистического облика; это самый европейский город России, и он полагает себя выше всей остальной страны. Иосиф разделяет это убеждение. Бóльшая часть Советского Союза представляется варварской пустошью. Москва же органична для России, она центр власти и потомуподозрительна. Мы не согласны - мы знакомы с культурнейшими людьми в Москве и думаем, что такие же живут в других уголках громадной страны.

    Иосиф разговаривает так, как будто ты или культурный человек, или темный крестьянин. Канон западной классики не подлежит сомнению, и только знание его отделяет тебя от невежественной массы. Иосиф твердо убежден в том, что есть хороший вкус и есть дурной вкус, при том что четко определить эти категории не может. Однако его носовое, выразительное «Это просто mauvais ton» звучит в высшей степени уничижительно. Мы сомневаемся в этих абсолютах, но понимаем, что для него это способ сохраниться как художнику в мире удушающей пропаганды, нацеленной на то, чтобы истребить само понятие интеллектуальной элиты. Иосиф твердо стоит на позиции индивидуализма, но при этом нисколько не кажется демократом. «Лучше чем...» - одна из основополагающих его оценок, и для него важно, что он принадлежит к элите.

    В некоторых отношениях Бродский отличается от других писателей: он позволяет перебивать себя и даже приветствует это. Всякому переступившему его порог он готов уделить долю искреннего внимания. Он наживет сотни друзей и тысячи добрых знакомых. Это нетипично для писателя, который все-таки должен работать в одиночестве. Но определять Бродского как экстраверта или интроверта бессмысленно - в разное время он может быть и тем и другим. Иосиф чувствителен и нуждается в тишине, но нуждается также в людях и отвлечениях. Иногда он боится остаться в одиночестве, а иногда во что бы то ни стало должен побыть один. Но по большей части он открыт миру самым неожи-данным образом.

    Несколькими днями позже он приглашает нас на вечеринку. В маленькой комнате теснятся три десятка людей, и нормальный разговор почти невозможен. Я не понимаю, зачем он нас позвал - возможно, у него есть предчувствие, что мы будем что-то значить в его жизни. (Сами мы уже чувствуем, что он будет важен для нас.) Иосиф нервно пытается быть хорошим хозяином, проверяет, всем ли налито. Карл мягко спрашивает, почему он беспокоится. Он отвечает: «Хочу что-нибудь сделать или сказать, чтобы заполнить вакуум».

    С шестью или семью людьми из компании у нас завяжутся отношения; остальных я увижу только через тридцать с лишним лет.

    Карл отлично выдерживает нечто вроде группового допроса и в ответ задает излюбленный вопрос: кто-нибудь из вас верит в свободу слова? Все сначала отвечают «да», а потом начинаются оговорки: да, но не для маоистов, не для марксистов и т. д. Карл говорит им, что в таком случае они не верят в свободу слова. Они же считают наивностью игнорировать последствия Октябрьской революции.

    Друзья Бродского гордятся им чрезвычайно и говорят нам - когда он не слышит, - что перед нами самый большой русский поэт.

    Нам жалко расставаться. Мы уже привязались к нему и опасаемся за его будущее. За эту неделю выяснилось три важных факта об Иосифе Бродском: у него нездоровое сердце, он на пути к столкновению с государством, и он жаждет вырваться из страны. Чем мы можем ему помочь?

    Думаю, этот вопрос встает перед каждым гостем из заграницы, и можно только надеяться, что кто-то найдет решение. В 1969 году Иосиф видит только один выход: женитьба на иностранке. Когда его спрашивают, не согласен ли он выехать в Израиль (вымышленные родственники десятками шлют «приглашения»), он неизменно отвечает: «Нет».

    Мы снова в Москве, готовимся к отъезду - и вдруг звонок Иосифа: он приехал в Москву. И с ним дома у Андрея Сергеева мы провели вечер в очень русском духе: с поэзией, питьем и политическими спорами. Андрей, с которым мы познакомились у Надежды Мандельштам, сыграл важную роль в литературном развитии Иосифа: ему принадлежат главные переводы Элиота, Фроста и Одена, печатавшиеся в журнале «Иностранная литература». Именно он сказал Иосифу, что у него есть общие черты с поэзией Одена.

    То, что Иосиф приобщился к английской и американской поэзии, мне кажется, необычно для русского поэта. Я видела многих, которые знали польскую, французскую и немецкую поэзию, но английские и американские стихи мало кого интересовали. На Иосифа больше всего повлияли Оден и Фрост, поэты очень не русские. Ему нравится их сдержанность, ирония и техническое мастерство. Французской поэзией он не интересуется - Валери и Вийона не упомянул ни разу. Не заговаривал Бродский и о Рильке, хотя тот явно для него важен.

    У Сергеева мы по очереди читаем стихи: Карл - Пушкина по-русски, я - Йейтса; Иосиф не в восторге, говорит, что в исполнении нет драматизма, и это на самом деле так. У нас стихи можно читать просто. Этим вечером мы впервые слышим Иосифа по-английски. Он читает стихотворение Эдварда Арлингтона Робинсона, и понять ничего нельзя. Сам он уверен, что справился замечательно. Это важная для нас новость: у него очень сильный акцент, и читает он с русской интонацией, сам о том не подозревая.

    Позже вечер принимает неприятный оборот. Андрей и Иосиф нападают на нас из-за нашего отношения к войне во Вьетнаме. Как и большинство людей нашего возраста, мы против войны. А они считают, что мы дураки, если не стремимся уничтожить коммунизм везде, где можем. Что до протестующих студентов в Америке - поделом, что их бьет полиция, пусть занимаются своими студенческими делами, а не играют в политику.

    Этот спор естественно переходит к теме гражданских прав. Андрей и Иосиф в один голос говорят, что протестующие своего счастья не понимают - любой русский был бы рад жить так, как обыкновенный черный американец. Карл терпелив, даже когда возмущен, и только спрашивает, как именно, по их представлению, должны применяться к демонстрантам предлагаемые законы.

    Слова, конечно, не дела, даже когда исходят из уст поэта, который иногда склонен думать, что это одно и то же. На самом деле в этой дискуссии они дают выход своему гневу на советскую систему.

    Заканчивается наше пребывание в Москве, и перед отъездом короткая встреча с Иосифом в сквере напротив Большого театра. Мы сидим на скамейке, и деревья роняют на нас комки пуха. «Ахматова писала об этих деревьях», - говорит Иосиф. Вид у него грустный, сиротливый. Как будто думает, что мы можем забыть его. Он напрасно огорчается. Такая личность, как Иосиф Бродский, может встретиться раз в жизни, и трудно думать о нем, не прибегая к словам вроде «судьба» и «предназначение», потому что ими полон воздух вокруг него.

    Фото: Архив Эллендеи Проффер Тисли Иосиф Бродский отмечает День благодарения в издательстве Ardis, 1973 год

    Лугано, 1969

    Мы уехали из России летом, некоторое время провели в Оксфорде и отправились в Лугано, чтобы встретиться с Набоковыми, которые охотились там за бабочками. Позже, когда Карл сказал Бродскому, что его имя упоминалось в ходе долгого ужина, Иосиф был очень доволен.

    С обоими этими замечательными писателями мы познакомились в 1969 году. Только теперь я осознала, что у этих людей, несмотря на разницу поколений и разное происхождение, удивительно много общего: оба из Петербурга, города, который они больше не увидят после отъезда на Запад, оба писали и по-русски, и по-английски, и обоих мы издавали на русском языке в семидесятых и восьмидесятых годах. Решительные противники советской власти, они не ожидали, что у них будут читатели на родине, и были удивлены и даже слушали с недоверием, когда я сообщила им - в разговорах с промежутком в пятнадцать лет, - что их высоко ценят читатели в Советском Союзе.

    Я бы сказала, что Набоков не хотел посетить Россию, понимая, что это уже не та страна, какую он знал, а Бродский не хотел навестить ее, будучи уверен, что это та же самая страна, из которой он уехал.

    И Набоков, и Бродский были очень остроумными людьми и очень чувствительными в том, что касалось их литературной чести. Оба были самоуверенны, честолюбивы, и в обоих жил сильный дух соревнования. Оба враждебно относились к тому, что понимали под фрейдовской теорией бессознательного.

    До «Лолиты» материальное положение Набокова было шатким. Он перешел на английский из профессиональных соображений, понимая, что на эмигрантской аудитории не заработать, и в уверенности, что в советской России читателей у него не будет. Не рассчитывал он и на то, что переход на другой язык принесет ему богатство, - его первые английские книги не имели коммерческого успеха. Набоков с детства говорил на трех языках - русском, французском и английском; английский был первым его языком. Он окончил Кембриджский университет. Проблемы писать на английском у него не было; совсем другая проблема - творить на английском.

    Физически и психологически образ Набокова производил сильное впечатление. По его внимательности можно было предположить в нем писателя; но также легко было угадать аристократа и ученого - как оно и было на самом деле. В отношении образованности и общей культуры он имел такие возможности, какие были недоступны Иосифу - и нам. В частной беседе он был шутлив и свободен - никакая тема не была запретной. Но даже когда болтал, например, об Апдайке, проскальзывала в его рассуждениях легкая тень halluciné. Не то у Бродского: в разговоре он присутствовал целиком, всегда настроен на собеседника, всегда начеку.

    Я бы сказала, что этих двух русских писателей отличал их подход к миру. Набоков был и художником, и ученым; его заботила точность. Иосиф старался познать мир через идеи о нем, которые у него уже сложились, и часто превращал свои чувства в факты; его не очень волновало, если какая-то деталь была ошибочной, - лишь бы поэтическая строка удалась.

    В результате этих разговоров в Лугано Набоков послал нам деньги, чтобы мы купили подарки Надежде Мандельштам и Иосифу Бродскому и привезли им, когда в следующий раз поедем в СССР.

    Когда мы познакомились с Иосифом, он был очарован набоковской прозой, но это кончилось после того, как он услышал об отзыве Набокова на поэму, которую мы переправили по дипломатическим каналам в июне 1969 года. «Горбунов и Горчаков», написанная под сильным влиянием Беккета (что упускают из виду русские исследователи), нам казалась шедевром - свой опыт пребывания в психиатрической больнице Иосиф претворил в нечто высокооригинальное. Эти стихи можно читать как разговор двух пациентов сумасшедшего дома или (и даже одновременно) как спор рассудка с самим собой. Технически это беспрецедентное достижение: помимо всего прочего Бродский изобрел новую для русской поэзии строфу. Впечатление такое, как будто поэт набрал полную грудь воздуха и выдохнул это длинное стихотворение, где рифма и метр сами стали метафорами.

    Когда мы вернулись в Америку, Карл послал Набокову экземпляр, надеясь, что стихо-творение понравится. Оно не понравилось. Иосиф спросил Карла, как к нему отнесся Набоков. Карл пересказал отзыв Набокова по возможности тактично, но Иосиф желал знать все, и Карл принял решение: в этой дружбе он будет настолько откровенным, насколько можно быть с Иосифом.

    Набоков счел изъяном стихов неправильные ударения, отсутствие словесной дисциплины и вообще многословие. Он несколько смягчил свою критику, заметив, что было бы несправедливо упирать на эстетику, учитывая жуткий фон и страдания, сквозящие в каждой строке.

    Оценка Набокова не так уж отличалась от оценки Надежды Мандельштам - но она почувствовала мощь в этом потоке слов. Старшее поколение было особенно чувствительно к переменам в русском языке - а Иосиф в ранних произведениях свободно перемешивал все уровни речи, используя то, что для людей, родившихся до революции, звучало безобразно по-советски. (Позже он сам - воззрения нередко затвердевают вместе с артериями - выступал с инвективами против использования «уличного» языка в американской поэзии.)

    Иосиф не забыл и не простил этой критики. Он разом понизил блестящего прозаика Набокова до статуса несостоявшегося поэта.

    При всем, что у них есть общего, сравнивать этих двух писателей, по сути, бессмысленно: проза Набокова несравненно лучше прозы Бродского, поэзия Бродского несравненно лучше поэзии Набокова.

    Дворец Шварценберг, 1972

    Иосиф жил настоящим и бывал чрезмерно оптимистичен. Что покидает страну, ему было ясно, но, кажется, он не верил всерьез, что может никогда больше не увидеть родителей и друзей. Почему-то был уверен, что все они еще навестят его.

    По всем рассказам, он нервничал и был возбужден перед отъездом; его провожали родители и друзья. Он знал, что Карл прилетит встречать его в Вену.

    Он уже оповестил своих иностранных знакомых, что приезжает, и там вырабатывались самые разные планы. Одним из важнейших людей был Джордж Клайн, переводчик Бродского и профессор колледжа Брин-Мор. Он работал над тем, что станет первой серьезной книгой Бродского на английском, - «Избранными стихотворениями» в издательстве «Пингвин» (1973). Джордж опубликовал много его стихов в периодике и делал все возможное, чтобы появления Иосифа ждали.

    Перед Карлом стояла неимоверная задача: добиться, чтобы университет нанял русского поэта - которого никто не видел и не читал - и назначил писателем при университете. Надо было убеждать глав отделений и деканов. К счастью, Карл умел быть убедительным: он подобрал нужные материалы и внушил людям, что, если они возьмут Иосифа Бродского, потом это будет вменено им в заслугу. Кроме того, он дал понять, что Бродский свободно говорит по-английски. Карл был самым молодым профессором в истории Мичигана, и университетское начальство склонно было ему доверять. Бывший баскетболист, он умел двигаться быстро и видеть свободные зоны.

    Иосиф потом очень радовался, что на этом посту его предшественниками были Роберт Фрост и Уистен Хью Оден, но тогда он этого еще не знал.

    В конце концов Карл своего добился. Теперь предстояла изнурительная битва с бюрократией, битва, о которой Иосиф имел слабое представление: как ввезти в Соединенные Штаты человека, если у него виза в Израиль?

    Карл, как и обещал, прилетел в Вену встречать Иосифа, и мы поддерживали связь по телефону. В те дни международные разговоры обходились дорого - ни интернета, ни мобильных телефонов не было. Карл заплатил за билет в Вену, за отель, где онис Иосифом остановились, и за прокат автомобиля, который им понадобится. Наше издательство «Ардис» уже заработало, но на все денег не хватало - без кредитной карточки это было бы невозможно. Карл давно принял решение, что ради Иосифа не пожалеет трудов.

    Карл прилетел рано:

    «Было воскресенье, 4 июня, и самолет сел более или менее вовремя, в 5.35. Когда автобус подъехал к зданию, я увидел Иосифа за окном, и он меня увидел. Он показал два пальца буквой V. Внизу произошла десятиминутная задержка - затерялся один из двух его чемоданов - первое из механических препятствий, тормозивших наши дела в последующие дни. Появился Иосиф, мы обнялись. Оказалось, что его встречала еще Элизабет Маркштейн с мужем - венка, имевшая прочные связи с Россией. Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: “Странно, никаких чувств, ничего…” - немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой; его удивляло разнообразие марок машин. Он говорил: так много всего открывается взгляду, что он не успевает видеть (это он повторял несколько дней). И сказал, что сразу почувствовал в Будапеште, что воздух другой. А теперь оказалось, что и в Вене другой. Мы подъехали к скромному отелю “Бельвью”, ему понравилось название - оно ассоциировалось с Цветаевой. Мы прожили там несколько дней…

    Как только мы вошли, он позвонил родителям и разговаривал с ними, наверное, полчаса. Рассказал мне немного об отъезде из Ленинграда, его провожали человек сорок. Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина - истинно русский выверт - за лишение советского гражданства! После таможенного обыска в Шереметьеве ему разрешили вывезти сто четыре доллара. Обыск продолжался часа два. Прощупали каждый шов, проверили по всей длине ленту в пишущей машинке, сломав при этом прижимную планку (эту старую машинку, как выяснилось, подарила ему Фрида Вигдорова). Он кричал на них; они отвечали, что имеют право; тогда, сказал он, пусть обзаведутся инструментами, чтобы этим заниматься. Они забрали его стихи; но он оттягивал отъезд сколько мог, чтобы отпечатать копии и сделать микрофильмы, а потом отослать, как он сказал, с корреспондентом “Таймс”…

    Мы не знали тогда, сколько неприятностей причинит собирание и хранение его стихов людям в Ленинграде: Марамзину, Хейфецу, Эткинду - называю тех, кто пострадал.

    В первый же вечер мы посетили Маркштейнов. В то время я не знал о ее коммунистическом прошлом и ее дружбе с Копелевыми.

    С Маркштейном Иосиф обсуждал свое “прощальное” письмо Брежневу, о котором мне мало рассказывал. Сказал, что в нем содержатся те же идеи, что в неотправленном письме о смертном приговоре Кузнецову. Идея была такая: мы оба когда-нибудь умрем, вы и я. Это будет для него новой мыслью, сказал Иосиф. Настало время, когда сильный не всегда побеждает слабого, писал он и просил, чтобы его имя осталось в литературе и чтобы его родители получили те приблизительно тысячу рублей, которые причитаются ему за переводы.

    Подчеркиваю: я сообщаю здесь то, что он сказал мне тогда и что я записал в дневнике. Целый текст я так и не прочел и сейчас не проверял, точно ли так у него было написано. Важно то, чтó он рассказал о письме тогда, и то, что он думал.

    Маркштейны были очень любезны и предложили, чтобы их молодые дочери показали нам Вену. Но по большей части мы были одни и, поскольку впервые могли долго побыть наедине, о многом разговаривали, особенно ночью». (Карл Проффер «Иосиф Бродский: заметки для мемуаров, 1984».)

    Шок от переезда сменился у Иосифа злостью, и, пока они вдвоем гуляли по Вене, Иосиф без всякого повода обрушивался на целые группы писателей (в особенности на Евтушенко и Вознесенского) и диссидентов в целом. С ним случалось это и раньше, но теперь - с какой-то истеричной энергией и в самых бранных выражениях.

    Он был подавлен произошедшим, и нам еще придется видеть его таким в некоторых ситуациях. Перед аудиторией он чувствовал себя нормально - у него была определенная роль. Но в обществе незнакомых людей он мог взбеситься и вести себя грубо. Он сам не раз говорил, что страдает какой-то эмоциональной клаустрофобией. А тут еще присутствовало ощущение бессилия и растерянность. То, что они с Карлом смогли прожить две недели в одном номере, свидетельствует о мужестве Иосифа и терпении Карла; наверняка это нелегко далось им обоим.

    Они безуспешно препирались с консульством, посещали интересные места Вены, а потом решили найти Одена. Иосиф знал, что Оден еще живет у себя дома в Кирхштеттене, в часе езды от Вены. Оден очень много значил для Иосифа - больше любого другого поэта, его поэзия находила в нем отклик. Как я говорила, друг Иосифа Андрей Сергеев говорил ему, что его поэзия напоминает поэзию Одена, и когда Бродский прочел английского поэта, это отразилось на его стихах. У русских поэтов правила эмоция, у Одена - сдержанность, и Бродский оценил это сразу. После того как была опубликована запись суда над Иосифом, Оден перевел (с подстрочника) несколько его стихотворений, а потом согласился написать вступление к готовящемуся в «Пингвине» сборнику избранного. Иосиф чрезвычайно гордился этой связью.

    Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми - не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу - он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него - Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни. Так что, как бы ни робел при этом, он считал, что имеет право обратиться к Одену. Карл взял прокатную машину и привез его в Кирхштеттен. Но первая встреча разочаровала:

    «Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг; ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой, и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил.

    Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов, Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский говно”, как обычно. Бродский был очень расстроен, и хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял.

    Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно, понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом». (Карл Проффер «Иосиф Бродский: заметки для мемуаров, 1974».)


    Фото: Архив Эллендеи Проффер Тисли Иосиф Бродский, Эллендея Проффер, Маша Слоним и Василий Аксенов, 1975 год

    В то время Иосиф еле-еле говорил и понимал по-английски и нуждался в переводчиках. Одним был Карл, а когда он улетел, появились другие. (Русские в Вене быстро разыскали Иосифа и стали ему помогать.) И все равно Оден, должно быть, почувствовал, что за личность - Бродский. Об этом он написал позднее в эссе «Поклониться тени».

    Встреча с Оденом, хотя и невероятно важная для Иосифа, для Карла была лишь частным эпизодом в его сражении с бюрократией. Консульство получило некую негативную информацию из Москвы, из-за которой Иосиф представлялся нежелательной персоной. Например, были сведения, что он намеревался вступить в фиктивный брак с американской студенткой, - что, конечно, было правдой.

    Иосиф был поражен тем, что вице-консул мистер Сигарс - черный; Карла же огорчало, что дипломат с трудом удерживается в рамках вежливости: он сомневался, что перед ним знаменитый поэт, сомневался, что тот заслуживает особого внимания, сомневался, что ему предложена работа в Мичигане.

    По нашему опыту в Советском Союзе мы знали, что американские дипломатические чиновники относятся к туристам и ученым, приезжающим по обмену, просто как к источнику возможных неприятностей. Отдельные дипломаты могли оказаться чуткими и не отказывались помочь, но вообще, отправляясь в посольство или консульство, на доброжелательность рассчитывать не приходилось. И даже на этом фоне посольство в Вене представлялось каменной стеной.

    Моей задачей в Энн-Арборе было убедить университетское начальство, чтобы оно связалось с Сигарсом и сообщило, что Бродский утвержден на этот год в должности поэта при университете и, таким образом, имеет право на «исключительный статус». Встревожившись из-за этой неожиданной задержки, я стала обзванивать друзей - журналистов и дипломатов, - чтобы те посоветовали, как привезти поэта в страну. Я позвонила нашему другу Бобу Кайзеру в «Вашингтон пост», в Толстовский фонд и сообщила о ситуации знакомым в «Нью-Йорк таймс». Все мы полагали, что как только Мичиган пошлет подтверждение, что Иосифу предложена работа, то все пойдет гладко. Но что-то - или кто-то - тормозило процесс. Я должна была держать связь с людьми в университете - убедиться, что они следят за ходом дела, шлют телеграммы в Вену и т. д. А потом влияние на судьбу Иосифа стали оказывать средства массовой информации. Это интересная сторона жизни Иосифа - он привлекал их внимание, фактически ничего для этого не делая. Хедрик Смит отослал статью седьмого июня, и восьмого она появилась в «Нью-Йорк таймс»: «Крупный советский поэт уезжает в США». Статья меня обнадежила, но я еще не знала, что, прочтя эту статью на телетайпе, в Вену из Белграда прибыл двадцатишестилетний Строуб Тэлботт, сотрудник журнала «Тайм». Вскоре группу во главе с ведущим Питером Калишером прислала в Вену телекомпания Си-би-эс.

    Теперь мне стали звонить из крупных газет и журналов, просить сведений и фотографий, а я начала понимать, насколько полезно общественное внимание для застрявшего русского поэта. Это знание пригодится нам в дальнейшем для помощи другим писателям…

    Детали стали преображаться уже в этих первых статьях: паспортная служба ОВИР превратилась в «тайную полицию», и это было только начало мифологизации, венцом которой стало сообщение, что КГБ силой усадил Иосифа в самолет.

    Сам Иосиф воспринимал все это как театр. Он все еще был оглушен отъездом из Союза и имел лишь смутное представление о переговорах. Кажется, он думал, что Карл может все, хотя это было далеко не так. Карл сам не знал до сих пор, что на непрошибаемую бюрократию может подействовать внимание прессы, - зато знал Строуб Тэлботт.

    Карл сообщал, что Строуб великолепно управлялся и с артачившимся Иосифом, и с консульством. Карл, Иосиф и Строуб встретились в кафе около отеля «Бристоль». Тэлботт привел фотографа по фамилии Гесс, кажется, венца. Иосиф был настроен враждебно; он не хотел помощи от прессы и сказал, что хочет свернуть интервью как можно быстрее. Строуб, человек умный и умевший убеждать, использовал все возможные хитрости, чтобы Иосиф не оборвал разговор. Ему это удалось, и они пошли в квартиру Гесса, откуда Тэлботт намеревался позвонить в консульство, нажать на дипломатов.

    Первым делом он поговорил с посольскими и искусно вынудил их дать четкие ответы - да или нет, от чего они до сих пор уклонялись. Он сказал Карлу, что его опыт общения с государственными служащими научил раньше всего вот чему: всегда исходить из того, что они лгут. (Позже Строуб стал видным дипломатом и заместителем государственного секретаря.) В этот решающий момент Строуб Тэлботт был лицом журнала «Тайм», тогда очень влиятельного органа, и его интерес показывал людям в посольстве, что Иосиф не тот, кого они могут запросто спровадить в Израиль.

    Группа из Си-би-эс с Питером Калишером прибыла, чтобы сопровождать Карла и Иосифа в очередном их походе к вице-консулу - как предполагалось, за окончательным ответом. Калишер был классический ведущий: он то и дело поправлял прическу перед зеркалом и в минуту мужской откровенности сказал Карлу, что надеется на отрицательный ответ консульства - «тогда шоу будет интереснее».

    Карл с большим удовольствием наблюдал за стимулирующим действием телевизионной группы на сотрудников посольства, дотоле безучастных. Теперь они невнятно пообещали кое-что предпринять - до сих пор ничего столь обнадеживающего услышать от них не удавалось.

    Благодаря Калишеру Иосиф впервые принял участие в телевизионном шоу, устроенном в великолепном отеле «Пале де Шварценберг». Поэта сняли картинно прогуливающимся по дорожке и читающим свои стихи по-русски. Карл был изумлен банальностью подачи, но это не имело значения: в итоге запись не пошла в эфир. Ее отправили не в тот город - в Кабул.

    Письмо из Мичиганского университета в конце концов подействовало, и теперь Карлу и Иосифу предстояло иметь дело с самой мучительной организацией из всех - иммиграционной службой США: там, независимо от того, какая человеку предложена работа, он заведомо считался преступником и, чтобы его впустили в нашу сиятельную демократию, обязан был доказать обратное.

    Оставив Иосифа на попечение Маркштейнов и Одена, Карл десятого июня вернулся в Штаты - его ожидала масса работы с бумагами, которые требовало от университета министерство труда. Мы должны были собрать нужные материалы. Например, надо было представить документы из других университетов с указанием годового жалованья, которое «обычно» выплачивается состоящим при них русским поэтам.

    Иосиф получил визу пятнадцатого июня, и мы отпраздновали это по телефону.С

    Оценил книгу

    Казалось бы, что нового можно написать о Бродском после Льва Лосева, Петра Вайля, Бенгта Янгфельдта и других знатоков литературы? Из перечня монографий, статей, сборников интервью и прочего получился бы свежий увесистый библиографический указатель на радость литературоведам и аспирантам-филологам, под сильной лупой изучающих каждое слово Большого Бро. Поэт живее всех живых: стены социальных сетей сейчас так основательно обклеены картинками со знаменитыми словами «сядь в поезд, высадись у моря» и «не выходи из комнаты, не совершай ошибку», что никакой рок-звезде такая популярность и не снилось. На фоне того, что 2015 год – юбилейный, Бродскому исполнилось бы 75 лет, – любая приуроченная к дате публикация может показаться телегой, поставленной на коммерческие рельсы. Однако Эллендея Проффер Тисли – особенный человек в судьбе Иосифа Бродского, выгода здесь далеко не на первом месте.

    Дело было так: в 1969 году молодая американская чета Проффер, Карл и Эллендея, отправляются в СССР на поиски настоящей русской литературы. Карл написал диссертацию по Гоголю, состоит в переписке с Набоковым, Эллендея – молодая аспирантка, пишет диссертацию по Булгакову, а в руках у них судьбоносное рекомендательное письмо к Надежде Яковлевне Мандельштам, супруге знаменитого поэта. Сами по себе Профферы бы не получили доступа в круг советской интеллигенции, но Надежда Яковлевна Мандельштам вводит их в литературные круги, по её звонку перед ними открывается множество дверей и архивов. Среди прочего прозвучало «раз вы едете в Ленинград, вам интересно будет познакомиться с Бродским». Профферы тогда решили, что ничего особенного из знакомства не выйдет, подумаешь, ещё один поэт; но согласились просто потому, что Н. Я. Мандельштам хотела их познакомить. Кто же знал, что Профферы станут, как звучит в книге, «суррогатной семьёй» для опального поэта, помогут ему эмигрировать, дадут кров на первые месяцы и помогут найти работу, будут долго-долго поддерживать, всячески участвовать в его жизни и издавать. А ведь с «акклиматизацией» было непросто: «Мои друзья – американские поэты и русисты – бывало, звонили мне и садистически зачитывали последний автоперевод Бродского (или оригинальное английское стихотворение), и я устала защищаться, убеждая их, что он замечательный русский поэт» , пишет Эллендея Проффер Тисли. Сколько ни изучай фонетику и грамматику, никогда нельзя быть уверенным в том, что тебя поймут коренные американцы, что уж говорить о технически непростом переводе стихотворных строк.

    После прочтения воспоминаний «Бродский среди нас» хочется заполучить себе хотя бы одну книгу издательства «Ардис», учреждённого Профферами, тем более что список вышедших там книг есть в разделе дополнительных материалов. И список роскошный: Булгаков, Набоков, Довлатов, тот же Бродский, Ходасевич, Цветаева, Шварц и другие. «Ардис» было маленьким издательством, но самым большим издательством русской литературы за пределами СССР. Со временем там стали публиковаться крупные писатели, которым надоело, что их книги калечит цензура. Как пишет сама Э. Проффер Тисли, «Издавать лучших советских писателей было честью для нас, и работа дала всем нам, сотрудникам «Ардиса», нечто драгоценное: мы поняли смысл своей жизни – сыграть роль, пусть и маленькую, в публикации недостающих томов усечённой русской библиотеки» . Название выискалось из романа В. Набокова «Ада, или Радости страсти», там действие происходит в мифической стране с чертами России и Америки, в поместье с таким названием, «Ардис».

    В книге есть и небольшие противоречия. Например, в самом начале говорится, что Бродский был знаменит на Западе из-за суда о тунеядстве, за его судьбой следят журнал «Энкаунтер», Би-би-си и русские газеты в Париже и Нью-Йорке, а затем утверждается: когда он эмигрировал в США, там поэта никто не знал. Или сначала обсуждается история о том, как Бродский раздумывал жениться на иностранке, поскольку не видел иного выхода за железный занавес, а после цитируется возмущённый пассаж про как это так, меня заподозрили в фиктивной женитьбе, да никогда! Но таких пружин, торчащих из матраса, всего пара штук, можно вполне пройти мимо них и не заметить. Зато на виду цветистая речь на основательном таком каркасе из фактов, заметная отделка из малоизвестных фотографий, внушительный ряд знаменитостей, чья история связана с историей Бродского: Уистен Хью Оден, Владимир Набоков, Михаил Барышников. Книга заканчивается раньше, чем успеваешь пожалеть, что она такая лёгкая. Впрочем, под рукой всегда килограммы томов, исследующих его жизнь и творчество; радует, что среди них теперь есть и воспоминания Эллендеи Проффер Тисли.

    Оценил книгу

    Вторая книга про Бродского от его иностранных коллег-друзей, и снова попадание в яблочко.

    В чем тут суть: эта книга нам типа "открывает" великого поэта таким, каким мы его еще не видели. Не знаю, у меня давно сложилось ощущение, что он был склочным и эгоистичным. Но это присуще гениям, поэтому удивления не было. С другой стороны, эта история - действительно свежий взгляд на жизнь Бродского и его приключения.

    А вот в чем настоящая ценность: история развития русской литературы в Америке. Это было для меня таким открытием, что я сидел с открытым ртом, потом листал вики с глазами по 5 рублей. Как я мог об этом даже не слышать? Карл Проффер и Эллендея - слависты и создатели легендарного издательства "Ардис"! Если вы, как и я, любите Довлатова, но не слышали об этом, бегом читать "Бродского среди нас"! Плюс, вы только представьте, я в полном восторге был: в 60-е, когда большинство советских граждан только с колен подниматься начинали, в стране был железный занавес, Профферы каждый год ездили в Москву и Ленинград! Чтобы знакомиться с их современниками - писателями и поэтами. Официально. Американцы. В СССР.

    Кстати, поехать в Ленинград ради знакомства с Бродским ребят надоумила (читай - заставила) Надежда Мандельштам. Прямая цитата "мы туда поехали просто потому, что она так хотела". И так вышло, что именно Карл и Эллендея стали пропуском Бродского во внешний мир. Интересно, да? Я словно в вакууме пребывал все эти годы.

    Но не нужно думать, что нас (меня конкретно) легко одурачить. Многие вещи, преподносимые автором как факты не поддаются доказательствам, поэтому принимать их на веру или нет - ваше дело. Скажем, Эллендея уверяет, что Бродский мечтал "свалить из страны" как можно скорее, а официальные источники говорят, что его "насильно выгнали, а он не хотел". Автор биографии утверждает, что Бродский хотел, потом перестал об этом думать, а тут его РАЗ и отослали. Как будто это ему на руку сыграло. Не знаю, насколько ей можно доверять в этом вопросе. После чего, в его европейской ссылке, и американской жизни в первую очередь Бродскому помогали именно Профферы. В большей мере. Вспомнить книгу Бенгта Янгфельдта Язык есть Бог, так там семейная пара вообще почти не упоминалась. По крайней мере, не запомнилась. А со слов Эллендеи - если бы не они, пропал бы наш гений, канул.

    Кстати, очень советую ознакомиться с обеими книгами, потому что у Янгфельдта история такая ламповая с любовью и восхищением, а тут - с яростью и непониманием, смешанным с той же любовью. То швед, а это - американцы. У шведа Бродский находил отдушину под Стокгольмом, у американцев - в штатах.

    В любом случае, эта коротенькая книга дает нам невероятный багаж новых знаний, а самое важное, толчок к изучению чего-то нового. Очень ценный экземпляр.

    Все великие личности обладали сложным характером и недостатками. Талантливые произведения же рождаются вопреки всему. И в конечном счете, не являются ли эти недостатки мелкими по сравнению с моральностью настоящего искусства? В котором не может быть зла, так как красота не бывает уродливой. А если нет зла в творениях, то какое место занимает оно в жизни творца? Уверена, всем талантливым людям есть о чем сожалеть. И в то же время они по-своему верят в добро и в божественный источник их дара. В этом парадоксе заключается вся природа творчества...

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]


Эллендея Проффер Тисли

Бродский среди нас

Ellendea Proffer Teasley

Brodsky Among Us

© 2014 by Ellendea Proffer Teasley

© В. Голышев, перевод на русский язык, 2015

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2015

© ООО “Издательство АСТ ”, 2015

Издательство CORPUS ®

Фотографии воспроизводятся с разрешения Casa Dana Group, Inc. and the Ardis Archive, University of Michigan Предисловие

Несколько слов о контексте

Мира, где Карл Проффер и я познакомились с Иосифом Бродским, давно нет, и по-настоящему знают его только дети “холодной войны”. Так что русским читателям, не знающим, как воспринимали то время молодые американцы, наверное, стоит сказать несколько слов о контексте данных мемуаров.

“Холодная война” начиналась, когда к концу подходила Вторая мировая война и военные и гражданские люди наблюдали, как Советский Союз подчиняет пограничные страны. Эти страны будут именоваться порабощенными или сателлитами – в зависимости от того, кто говорит. Ответом Соединенных Штатов на насильственную ассимиляцию этих стран были войны – наиболее масштабные в Корее и во Вьетнаме – и кровавые вмешательства в центрально– и южноамериканских странах. Советы оправдывали свои неприемлемые действия тем, что их огромной стране требуется защита от врагов в форме приграничных территорий. Америка оправдывала свои неприемлемые действия тем, что коммунизм ведет к тирании, и надо останавливать его везде, где он возникает. Это, конечно, очень упрощенное объяснение, но оно позволяет понять, почему в 1950-х и 1960-х годах между двумя великими ядерными державами установилась атмосфера взаимной подозрительности.

Россия присутствовала в повседневной жизни молодых американцев, и присутствие это было окрашено чувством страха. Мы прятались под столами в классе во время учебных тревог и знали, почему наши родители строят бомбоубежища. Нам снились бомбежки, и в нашем сознании Советский Союз был страной, которая подавила народные движения в Венгрии и Чехословакии. Вожди Советского Союза казались непостижимыми, и это рождало страх, что они под влиянием паранойи могут напасть на нас.

Когда наше поколение стало взрослым, его стало волновать постепенное втягивание Америки во вьетнамскую войну, где должны будут сражаться наши родственники, братья, чтобы непонятно как остановить коммунизм. Действовал призыв, и это заставляло молодых задуматься о характере разворачивающейся войны. Мы задумывались и пришли к выводу, что цена слишком высока.

Учитывая угрозу, какой виделся Советский Союз, можно предположить, что Карл и я решили изучать русский язык в соответствии с почтенной традицией “познай врага своего”, но, как ни странно, двигало нами совсем не это: русскими исследованиями мы занялись из интереса к одной из великих мировых литератур. К ней мы пришли разными путями, но отозвалась она в нас одинаково. Эта литература, глубокая, богатая и мощная, стала для нас откровением после английской и французской, которые только и были нам знакомы. В девятнадцатом веке крестьянская, по большей части неграмотная, страна родила Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского и Чехова. За этим Золотым веком последовал трагический для России двадцатый век, когда война, революция, Гражданская война и тирания почти разрушили целую культуру. Чудо – что не до конца. Это была сильная литература, и мы были люди сильных эмоций.


Хотя Карл Рей Проффер родился в 1938 году, а я в 1944-м и выросли мы в разных частях страны, в наших биографиях было одно общее: никаких признаков того, что дальнейшая наша жизнь будет посвящена русской литературе.

Родители Карла Рея Проффера не закончили средней школы и, тем не менее, преуспели. Карл поступил в Мичиганский университет в Энн-Арборе, намереваясь стать баскетболистом или, если не получится, юристом. На первом курсе ему надо было выбрать иностранный язык; Карл посмотрел на доску со списком языков и впервые увидел русский алфавит. Он сказал себе: “Какой интересный алфавит”. Особенно привлекла его буква “ж”, похожая на бабочку. Эта красивая буква и побудила его выбрать русский, что, в свою очередь, побудило записаться на курсы по русской литературе. До тех пор Карл читал очень мало какой бы то ни было литературы, а теперь встретился с писателями русского Золотого века. Человек с превосходным умом, исключительной памятью и логическими способностями, он, наверное, должен был бы стать юристом – но влюбился в русскую литературу. Это было неожиданностью для всех вокруг, и родители беспокоились: много ли можно достичь в такой бесперспективной области? Он решил писать диссертацию о Гоголе.

В 1962 году Карл впервые посетил Советский Союз, и путешествие было не особенно приятным: немногие русские, с кем ему было позволено общаться, по большей части были из тех, кто присматривал за иностранцами. Однако он смог поездить по стране и основательно поработать над Гоголем. В молодом своем возрасте он был уже превосходным преподавателем, переводчиком и исследователем. Главными его темами – и оказавшими наибольшее влияние на него – были Пушкин, Гоголь и Набоков.


В отличие от Карла, я выросла в читающей семье, хотя никто в ней особенно не интересовался иностранными языками. Первым моим русским знакомством был Достоевский – “Преступление и наказание” я прочла в тринадцать лет. Я сознавала, что не до конца поняла роман, но силу его почувствовала. В пятнадцать лет учитель математики, выучивший русский язык в армии, дал мне сборник стихов Маяковского в английском переводе; особенно сильное впечатление на меня произвела “Флейта-позвоночник”. (Конечно, я вообразить не могла, что когда-нибудь познакомлюсь с Лилей Брик, которой была посвящена поэма.)

В колледже я специализировалась по французскому и русскому и поступила в магистратуру Индианского университета. В первый год магистратуры я прочла “Мастера и Маргариту” и сразу поняла, что сосредоточусь в работе на этом романе.

С Карлом Проффером я познакомилась в том же году, 1966-м, на его скандально знаменитой лекции о “Лолите” (цитаты сексуального характера шокировали дам-эмигранток и вызывали оживление среди аспирантов). Он недавно стал профессором Индианского университета и писал свою вторую книгу “Ключи к «Лолите»”. За два года мы успели влюбиться друг в друга, разойтись с нашими партнерами и пожениться.

В январе 1969 года мы поехали по научному обмену в Москву. По дороге мы остановились в Нью-Йорке, и у нас состоялось несколько важных встреч в манхэттенских барах. В первом с нами встретился Глеб Струве, знаменитый литературовед из эмигрантов, и объявил, что мы должны отказаться от поездки, потому что в прошлом году Советы ввели танки в Чехословакию: на его взгляд, даже посещение Советского Союза было бы аморальным. Но нашего решения ничто не могло изменить. Мы устали от ожесточения “холодной войны”, мы хотели увидеть Советский Союз и сделать собственные выводы. Мы не могли гордиться своей страной, где шла такая тяжелая борьба за гражданские права афроамериканцев и считалось возможным бомбить мирных жителей Камбоджи и Вьетнама. Это заставляло усомниться в наших позициях в “холодной войне”. Мы хотели больше узнать о Советском Союзе.

Сами по себе мы определенно не получили бы доступа в круг советской интеллигенции. Карлу был всего тридцать один год, и русские литературоведы в то время ничего о нем не знали. А мне было двадцать пять – аспирантка, пишущая диссертацию о Булгакове. У нас был один козырь, но замечательный – рекомендательное письмо, полученное во втором баре в Манхэттене, от литературоведа Кларенса Брауна к Надежде Яковлевне Мандельштам, знаменитой мемуаристке и вдове Осипа Мандельштама. Это она позвонила Елене Сергеевне Булгаковой, и я смогла ее расспросить. А уже благодаря этому, в свою очередь, мы смогли встретиться со многими другими людьми из литературного мира.

После нескольких встреч с Надеждой Яковлевной наедине мы были приглашены на суаре в ее маленькой квартире. Она позвала к себе интересных людей, в том числе Льва Копелева и Раю Орлову, правоверных коммунистов в прошлом, которые стали диссидентами после доклада Хрущева на ХХ съезде. Эти энергичные, щедрые люди стали нашими близкими друзьями, при том что, впервые придя к нам в гостиницу “Армения”, они бесцеремонно забрали все наши английские книги, сказав, что им они больше нужны, чем нам…

В последующие годы (мы приезжали в Россию приблизительно раз в год до 1980-го) Копелевы – а также Инна Варламова, Константин Рудницкий и многие другие – устраивали нам встречи практически со всеми, с кем нам пришло бы в голову познакомиться, – от знаменитого литературоведа Михаила Бахтина до рабочего-диссидента Анатолия Марченко. Мы прошли быстрый курс обучения в области текущей и прошлой русской литературы – курс, какого не мог преподать в то время ни один американский университет: в наших списках для чтения практически не было современных писателей и очень мало было доступно в переводе.

Эти многочисленные встречи просветили нас и в отношении подлинной истории России и Советского Союза – благодаря рассказам живых свидетелей разных возрастов.

Большинство обыкновенных людей режим как будто не беспокоил, они жили своей повседневной жизнью, довольные тем, что квартиры и удобства субсидируются и хлеб стоит дешево. Для них было не важно, что они не могут путешествовать, смотреть какие-то фильмы, читать запрещенные книги. Жаловались они только тогда, когда сами или их дети сталкивались с системой, где нельзя чего-то добиться, если нет связей.


Русские, впустившие нас в свою жизнь, инстинктивно чувствовали, что с этими двумя молодыми американцами можно что-то сделать, – и просвещали нас. Они не жалели на нас времени – рассказывали о своей жизни, о своем прошлом, о своих ожиданиях и показывали, как выглядят вещи с их точки зрения. Теперь я понимаю, насколько важной оказалась эта встреча с определенным типом культуры при нашем складе ума. Мы были молоды, энергичны и близко к сердцу принимали идею освобождения. И главное, мысль и действие для нас были тесно связаны. В общем, мы действовали скорее инстинктивно. Для нас было большой удачей познакомиться с людьми московского и ленинградского литературного мира, но вернулись мы после полугодового пребывания в Союзе с тяжелым чувством. Россия – страна в цепях; это не было новостью, но столкнуться с этим лично совсем не то, что читать об этом. Мы были в ярости от того, какую жизнь вынуждены вести умные люди, и, думаю, идея “Ардиса” родилась из этого гнева.


После первых поездок в СССР мы поняли, что большинство людей на Западе не имеют представления о разнообразии и богатстве литературы, которая создается в советской России, и Карл задумался об издании журнала, посвященного писателям Серебряного века, часто игнорируемого нашими исследователями, и новым писателям, заслуживающим перевода. Осенью 1969 года он собрал маленькую группу наших друзей в Индианском университете (почти все они потом стали сотрудниками “Russian Literature Triquarterly”) и показал им примерное содержание первого выпуска журнала, посвященного русской литературе. Всех нас увлекла эта идея, но никто не верил в ее осуществление – кто будет журнал финансировать? Кто будет покупать? Ни один из нас не занимался издательской деятельностью, мы ничего в этом не смыслили. Предполагали, что займемся проектом в отдаленном будущем, если вообще займемся.

На самом деле “Ардис” заработал весной 1971 года: Карл заскучал и решил, что ему нужно хобби – может быть, печатать поэзию на ручном прессе. Он обратился в одну из многочисленных коммерческих типографий в Энн-Арборе (теперь он преподавал в Мичиганском университете), и ему посоветовали арендовать наборно-пишущую машину IBM . Увидев, на что годится эта машинка – в том числе для набора на кириллице, – он сделал следующий очевидный шаг: мы сами будем набирать журнал и печатать в Энн-Арборе, где типографские услуги при тиражах меньше тысячи были очень дешевы.

Мы долго думали о названии этого, возможно весьма эфемерного, предприятия, и название, которое пришло нам в голову, родилось в результате нашей московской поездки 1969 года.


В 1969 году нам с Карлом дали номер в бывшей гостинице “Армения”. Не буду распространяться о многих странных приключениях в этой гостинице, никогда прежде не принимавшей иностранцев, скажу только, что она была идеальной декорацией для какого-нибудь набоковского рассказа.

Через несколько месяцев нам отчаянно захотелось прочесть что-нибудь новое по-английски. Газеты в посольстве были недельной давности, а библиотека, видимо, остановила комплектацию на Роберте Пенне Уоррене. Однажды, после месяцев бескнижья, к нам с диппочтой прибыл пакет. Набоков попросил журнал “Плейбой” послать Карлу верстку “Ады”, чтобы он откликнулся в колонке писем, когда журнал напечатает отрывок из нового романа. Это само по себе было поразительно, но что мы будем читать в очаровательном старомодном номере “Армении” еще не опубликованный роман Набокова, – такое нам не могло явиться в самых смелых фантазиях. Хотя брак наш был на редкость счастливый, “Ада” мгновенно внесла раскол в семью: оба хотели читать ее безотлагательно. Он, конечно, был специалистом по Набокову, зато я – запойной читательницей, и с этим, казалось мне, надо считаться. Мы стали воровать друг у друга книгу самым подлым образом: звонил телефон, Карл неосмотрительно откладывал роман, чтобы взять трубку, я тут же хватала книгу и убегала в ванную, чтобы прочесть следующую главу. Мы глотали роман, запоминали какие-то куски практически наизусть, и после этого “Ада” заняла в нашей памяти особое место, связавшись с этой гостиницей, с этой зимой и отчаянной жаждой прочесть что-нибудь свежее по-английски и чем-то уравновесить давление изучаемого русского мира. Чем-то, что напомнит нам, что мы происходим из английского языка, хотя – парадокс – роман был написан русским эмигрантом.

Той зимой мы понятия не имели о том, как переплетутся наши жизни с Россией, как тронут нас ее страдания и ее достижения, как изменятся наши жизни после знакомства с ее людьми, и замечательными, и ужасными. Наряду с внутренне свободными интеллигентами нам встречались бездушные бюрократы, обаятельные осведомители, печально скомпрометировавшие себя персонажи. У нас возникло желание помочь, но мы еще не знали – как.

Когда пришла пора в 1971 году дать имя издательству, пока существовавшему только у нас в голове, мы с Карлом подумали о набоковской “Аде”, действие которой происходит в мифической стране с чертами и России, и Америки, в поместье “Ардис”, будто перекочевавшем сюда из Джейн Остен через Льва Толстого и преображенном любовью Набокова к русским усадьбам своего детства.

Карл верил в абсолютную ценность озарения – оно пришло к нему самому, когда из баскетболиста, по случайности занявшегося русским, он чуть ли не за одну ночь превратился в интеллектуала, посвятившего себя серьезным исследованиям. В поисках подходящей эмблемы издательства я просмотрела все свои книги по русскому искусству и остановилась на гравюре Фаворского с каретой. Пушкин сказал, что переводчики – почтовые лошади просвещения, – вот и дилижанс.

Через три месяца – невероятно короткий срок – у нас уже была тысяча экземпляров “Russian Literature Triquarterly”, оплаченная деньгами, взятыми взаймы у отца Карла, и сложенная в гараже нашего маленького дома. Как только был напечатан журнал, мы сделали репринт редкой книжки Мандельштама и опубликовали на русском окончательный, 1935 года, вариант булгаковской пьесы “Зойкина квартира”, который мне дали в Москве. В последующие годы книги издавались во всех отношениях лучше, но очарование тех первых лет ни с чем не сравнимо. Когда наступило время рассылать журнал, приходили друзья и помогали запечатывать их в конверты; все сидели на полу в гостиной, ели пиццу. Трудно было донести эту реальность до наших русских слушателей, они представляли себе всё по-другому. Они полагали, что мы разбогатеем, издавая русскую литературу, им трудно было взять в толк, что большинство переводчиков работают бесплатно. “Ардис” года бы не протянул, если бы не сотрудничество славистов и любителей, которые занимались этим делом только из любви. Мы были маленьким издательством, но самым большим издательством русской литературы за пределами России, и влияние наше было намного значительнее, чем можно предположить, судя по тиражам. В Америке мы ориентировались на библиотеки и выпускников колледжей, в России – на неведомых читателей, которые передавали книги из рук в руки и даже печатали копии – особенно Набокова.

Должна сказать благодарственное слово американцам за поддержку нашего издательства, о чем мало знают в России. Несмотря на примитивный дизайн и полиграфию наших первых книг, рецензенты крупных газет и журналов быстро поняли, чтó мы пытаемся сделать, и дали на нас больше рецензий, чем мы могли надеяться. Они знали, что в финансовом смысле это безумное предприятие, и помогали, как могли. В 1989 году мне дали грант Макартура, и он нас долго поддерживал. Со временем Карл приобрел хороший навык общения с библиотекарями напрямую – одна рекламная листовка называлась “Силлогизм для библиотекарей”, – и это было жизненно важно, потому что продажи книг в твердых переплетах окупали издания в бумажной обложке. Иногда мы чувствовали, что и библиотекари стараются помочь “Ардису”.

Когда российские власти узнали, что мы стали издателями, это затруднило нам жизнь. За нами следили, наших знакомых допрашивала тайная полиция, даже держать у себя наши книги для читателей было опасно. Всех, кто имел с нами дело, мы предупреждали, что власти за нами присматривают, хотя любому русскому это и так было понятно. Атмосфера ограничений и запугивания заставила нас, наоборот, вести себя вызывающе. Мы боялись за наших друзей, но за себя – не очень. Видимо, возмущение перевешивало страх.


Мы знали наших авторов, поскольку познакомились почти со всеми здравствовавшими, но не знали своих читателей за пределами Москвы и Ленинграда и, наверное, так и не познакомились бы с ними, если бы не Московские книжные ярмарки.

Единственная ярмарка, где мы с Карлом присутствовали вместе, была в 1977 году – и это было памятное событие. Началась она скверно: цензоры хотели забрать все наши книги. К счастью, я спрятала русскую “Лолиту” в буфете, который они не удосужились обыскать. Пришлось сражаться, чтобы нам вернули хотя бы часть книг… О книжном голоде в России было известно, но размеров его нельзя было себе представить, пока не увидишь, как люди простаивают в очереди по два часа и больше, чтобы только зайти на стенд, где, по слухам, выставлены какие-то интересные книги. На эти ярмарки съезжались люди со всего Советского Союза, и некоторые из них вовсе не выглядели книгочеями – это были самые интересные посетители. Интеллигенты проталкивались к книгам Набокова и пытались стоя прочесть весь роман; людям же рабочего и крестьянского вида дела не было до Набокова, они шли прямо к биографии Есенина, где было много фотографий и в том числе одна, никогда не воспроизводившаяся в Советском Союзе, – Есенина после самоубийства. Биография народного поэта была на английском, но все узнавали его лицо на обложке. Почему меня так трогала их реакция, объяснить не могу. Может быть, они знали, кто их понимал.


Наша дружба с русскими нередко приводила к драматическим событиям – некоторые описаны в этих воспоминаниях. “Ардис” стал существенной частью советского литературного мира: у нас начали публиковаться крупные писатели, которым надоело, что их книги калечит цензура. “Ардис” стал промежуточной станцией для писателей-эмигрантов, уехавших из Союза в 1970-х годах, когда стали выпускать евреев – и тех, кто могли “доказать”, что они евреи.

В 1973 году мы перебрались из маленького городского дома в старый загородный клуб с огромным полуподвалом. Теперь у нас было место и для кабинетов, и для хранения книг, и для многих русских гостей, иногда живших у нас месяцами.

Несмотря на все наши старания оставаться чисто литературным издательством, а не политическим, на нас скоро начались нападки в советской прессе. Половину книг мы печатали на русском, а половину на английском, в общей сложности получилось примерно четыреста названий. Из-за английских переводов власти и не решались нас запретить, потому что мы переводили советских писателей, которых они ценили, и ввиду этого определили нас как “сложное явление”, то есть за нами надлежало следить, но не вмешиваться.

Десять лет мы сталкивались с обычными проблемами иностранцев в Советском Союзе, но въезд Карлу был официально запрещен только в 1979 году из-за “Метрополя”. Я поехала в Москву в 1980 году, но в 1981-м мне тоже отказали. Группа известных и молодых писателей составила этот альманах, чтобы показать абсурдность цензуры, и мы его напечатали. Сборник не замышлялся как политический, но в советской ситуации оказался именно таким. Начальство было уязвлено тем, что в нем участвуют такие люди, как Аксенов и Вознесенский, литературные звезды. Почти все, причастные к сборнику, были так или иначе наказаны. Даже после Горбачева, до начала 1990-х, у меня каждый раз были сложности с пограничниками в аэропорту при въезде.

Карл больше не побывал в России – в 1982 году у него диагностировали рак. В Национальном институте здоровья, где Карл проходил интенсивную химиотерапию, он писал книгу “Вдовы России” – о знакомых нам женщинах, спасших литературные документы для русской культуры.

Россия присутствовала на его похоронах – не только в лице русских друзей, но и в форме писем и телеграмм от незнакомцев со всего Советского Союза, слышавших о Карле по западному радио. Помню одну телеграмму из официально атеистического Советского Союза, когда Карл был еще в сознании, но очень болен: “Скажите Карлу Профферу, – говорилось в ней, – что за него отслужили молебен в Ленинграде”. Агностик Карл прослезился, услышав об этом.

Я руководила “Ардисом” с 1982 года (когда Карлу поставили диагноз, он сосредоточился на написании своих мемуаров “Вдовы России”) до 2002-го, и в числе наиболее успешных изданий на английском в этот период была антология “Glasnost” и аннотированный перевод “Мастера и Маргариты”. Булгаков, изданный у нас и на русском, был ярким примером того, как маленькое американское издательство может повлиять на литературный процесс в России. В 1980-х я без большой охоты начала печатать собрание сочинений Булгакова на русском, поскольку в Москве издание застряло из-за цензуры, а мои ученые друзья сказали мне, что оно никогда не выйдет, и сделать это должна я. Финансово это был неразумный проект, но я за него взялась. Эти первые ардисовские книги попали в Россию, и критик Лакшин написал статью в популярной московской газете с упреком советским издателям, что упустили Булгакова: теперь, писал он, собрание выходит “за океаном”. А это были мы – работали в полуподвале “Ардиса”, на другом берегу океана.

“Ардис” был представлен еще на двух книжных ярмарках в Москве, и на обеих отразились глубокие изменения в политическом строе страны. В 1987 году у меня еще были сложности с получением визы, и Роберт Бернстайн из “Рэндом хаус” пригрозил бойкотом со стороны других американских издателей, чтобы мне дали визу, когда ярмарка шла уже несколько дней. И опять книги были конфискованы цензорами. Когда я показала свидетельство об аккредитации человеку, регистрировавшему издательства, он ошарашенно прочел вслух мою фамилию, а потом вытащил наше издание Булгакова и попросил надписать. Во время ярмарки секретные сотрудники при литературе завели Рона Мейера и меня в отдельную комнату и угрожали преследованием за публикацию советских авторов без их разрешения. Я ответила, что это не так, я располагала подписанными контрактами. Сказала еще, что предпочитаю иметь дело с людьми Горбачева, а не Брежнева; они присмирели и отпустили меня. В 1989 году все изменилось, но меня продолжали держать на паспортном контроле, когда моя дочь Арабелла давно прошла. Пограничник вел продолжительные переговоры по телефону с начальством, и я уже испугалась, что меня отправят обратно. Но тут появился Росс Тисли – он против правил прошел туда из зала ожидания, мимо охранников с автоматами. Он убедительно солгал паспортисту, сказав, что меня ожидают американские журналисты, чтобы взять интервью. Еще один звонок наверх – и меня пропустили. На той ярмарке 1989 года мы впервые увидели свободную публику – поразительное, радостное ощущение.


Издавать лучших советских писателей было честью для нас, и работа дала всем нам, сотрудникам “Ардиса”, нечто драгоценное: мы поняли смысл своей жизни – сыграть роль, пусть и маленькую, в публикации недостающих томов усеченной русской библиотеки. Русская культура одарила нас многим, но главным даром была дружба с замечательными людьми русского мыслящего мира, включая героя этих мемуаров. Трудно передать словами, чтó у меня на сердце, когда я пишу об этом. Правда – всего не скажешь.

Каких вы любите поэтов?

Поэты любят писать о поэтах. В прошлом году я наугад раскрыла книгу Владислава Ходасевича, прочла: “Блок был поэтом всегда, каждую минуту своей жизни”, – и подумала об Иосифе. Подумала об Иосифе, а потом подумала о Борхесе – впервые в жизни мысленно соединила этих двух писателей.

Когда мне было восемнадцать лет, меня пригласили на обед, устроенный в честь Хорхе Луиса Борхеса. Для меня это было первое литературное мероприятие, я была посторонней, но, очутившись в чужой среде, почему-то чувствовала себя свободно. Сотрудники испанского отделения отнеслись к Борхесу как к священной реликвии. Что он говорил, не помню. Запомнилась только его любезность. Но я запомнила кое-что еще из этого обеда: человек, сидевший справа от меня, спросил, каких я люблю поэтов.

– Мне нравятся некоторые стихотворения Йейтса, Элиота и Маяковского, – сказала я, пытаясь скрыть свое невежество.

Он сказал, что имеет в виду темперамент. Я не понимала значения темперамента в писателях. Не сознавала, что иногда тебе нужен Элиот, иногда Йейтс или, как сказал бы русский, иной раз Цветаева, а иной раз Мандельштам.

Теперь, когда я прочла многих поэтов, мне понятно, что этот вопрос заслуживает ответа. Тот, о ком я пишу, Иосиф Бродский, нобелевский лауреат по литературе и единственный русский, ставший американским поэтом-лауреатом, считал, что меньший не может рассуждать о большем, но я полагаю, что кошке позволено смотреть на короля. Большая Черемушкинская улица, 1969

В Москве весна, но вокруг небольшого многоквартирного дома на Юго-Западе, где живет Надежда Яковлевна Мандельштам, природы мало. Мы с моим мужем Карлом Проффером стали бывать у нее начиная с февральского гололеда, и она ввела нас в литературные круги. У вдовы Осипа Мандельштама светлые ведьминские глаза, мелкие кошачьи зубы и детская улыбка с легкой приправкой яда. Ей шестьдесят девять лет, выглядит она гораздо старше, но хрупкость ее обманчива. Она закончила одну книгу воспоминаний, книга еще не издана. Те, кто читал рукопись, говорили, что мемуары ее будут сенсацией и расколят литературный мир… Она спрашивает меня:

– Вы когда-нибудь напишете о нас?

Я отвечаю:

Мне двадцать пять лет, и такая работа мне кажется немыслимой.

В этот день мы говорим ей, что собираемся на неделю в Ленинград.

– Раз вы едете в Ленинград, вам интересно будет познакомиться с Бродским.

Говорит так, как будто уже знает, что из этого получится, – а может, и вправду знает. Она мастерица связывать судьбы.

А тогда мы ничего особенного не ожидали. Ну, еще один писатель, с которым надо встретиться. В Москве больше никто не предлагал с ним познакомиться, хотя многие наши друзья знают его лично.

Мы читали его стихи и имеем представление о его биографии: в 1964 году Бродского обвинили в “тунеядстве” и приговорили к пяти годам исправительных работ в архангельской деревне. Благодаря кампании в западной прессе его освободили через восемнадцать месяцев. Знаменит он стал на Западе из-за этого суда. За его судьбой следят журнал “Энкаунтер”, Би-би-си и русские газеты в Париже и Нью-Йорке. Своей известностью он обязан записи судебного заседания, сделанной писательницей Фридой Вигдоровой с большим риском для себя. Но она присутствовала только на части процесса: опознав в ней журналистку, ее выдворили. Не будь этого документа, ставшего сенсацией в Европе, мир не прочел бы слов молодого поэта, такого беззащитного и в то же время полного достоинства, сказавшего, что он не тунеядец, а поэт и то, что он написал, сослужит людям службу не только сейчас, но и будущим поколениям.

Для западных литераторов в эпоху “холодной войны” это было потрясением. Для нас же Бродский не был мучеником. Все зависит от контекста, а за те шесть месяцев, что мы соприкасались с советской литературной средой, контекст для нас решительно изменился. Например, наш друг, германист и диссидент Лев Копелев, провел в лагере восемнадцать лет; Варлам Шаламов, единственный писатель, воистину претворивший кошмар в литературу, отбыл там почти двадцать пять лет. В 1966 году за публикацию “антисоветских” произведений писатели Синявский и Даниэль были осуждены – первый на семь лет, второй на пять. Все говорят, Бродскому повезло, что Сартр принял в нем участие.

Надежда Яковлевна упоминала о Бродском несколько раз и говорила, что он настоящий поэт, но ему недостает дисциплины. И, как все почти, добавляет, что он самоучка. Уточняя, что самоучка не в том роде, что Давид Юм. Некоторые ее замечания для нас загадочны: Ахматова, утверждает она, оказала большое влияние на Бродского – в том смысле, как он себя держит. Она говорит, что он “очень внимательно” читал стихи и прозу Мандельштама.

Она дает нам его телефон и запечатанное письмо. В Москве она всего пять лет, а перед этим долго скиталась. Она пережила сталинский террор, не раз сталкивалась с осведомителями и поэтому весьма озабочена безопасностью: в письме, вероятно, сказано, что с нами можно общаться. Мы не знаем, что конкретно содержится в письме, не знаем, много ли она посылала к Бродскому американцев – скорее всего, нет, учитывая ее тогдашний страх перед общением с иностранцами.

У нас и в мыслях не было сказать Надежде Яковлевне “нет”, сославшись на то, что в Ленинграде нам надо за короткое время повидаться со многими. Надежда Мандельштам была одним из первых наших проводников по неведомому советскому миру; по ее звонку перед нами открывалось множество дверей и архивов. Мы согласились встретиться с Бродским просто потому, что она так хотела.

THE BELL

Есть те, кто прочитали эту новость раньше вас.
Подпишитесь, чтобы получать статьи свежими.
Email
Имя
Фамилия
Как вы хотите читать The Bell
Без спама